Лучшие рецензии автора | Рейтинг |
Осьминог | +52 |
Поселок на реке Оредеж | +25 |
Механическая кошка | +15 |
Все на дачу! | +11 |
По стечению ли обстоятельств или по какому-то колдовству, накануне, перед тем как сесть за чтение «Механической кошки», я наткнулась в интернете на топ-10 психически нездоровых писателей, подаривших миру великие идеи. Скажу сразу: обвинять в каком-либо душевном расстройстве писательницу Анаит Григорян я не намерена (хотя, если честно, я ни за что не отличу «нормального» гения от гения «больного», да и вообще — кто такой гений, я вам тоже не скажу). Но и не упомянуть об этом совпадении я не...
Каждый текст «Механической кошки» имеет либо литературные, либо исторические отсылки, либо и то, и другое вместе взятое, но, поскольку о них подробно сказано в примечаниях, а ключевые аллюзии упомянуты в предисловии, повторяться я не стану, заострив своё внимание на другом. Мне хотелось бы немного поговорить именно об общем настроении книги — настроении ирреальности и безумия, мрачности и трагизма, — на создание которого в «Механической кошке» работает, на мой взгляд, всё. Это и, безусловно, используемые автором эпитеты («невидимое чудовище», «страшные тени», «злобная кровь», «склизкие щупальца», «бурлящая материя смутной жизни»), и сравнения и метафоры всех уровней («вопил как безумный», «небесные шестерни вращаются / дробя кости тысячелетиям»). Но особую роль в создании этой мрачной атмосферы играет, мне кажется, насыщающая эти верлибры палитра красок, при том что рифмуются тексты с иллюстрациями к этой книге всё же не напрямую (цветово), а настроенчески.
В отличие от не уступающих по силе воздействия текстам Анаит Григорян рисунков Александры Сашневой, в которых преобладают болотные, желтовато-зелёные и коричневые оттенки, в самих верлибрах основные цвета — другие. Прежде всего, это контрастные чёрный и белый (чёрные кошки, «трость в виде головы чёрного пуделя», черноволосая Оленька, «чёрные пески», «лицо, изрытое чёрной оспой»; вре'завшиеся друг в друга чёрная и белая машины, «чёрные пятна на белой коре», белая женщина, белая королева) и находящиеся всегда где-то по соседству красный, огненный, кровавый («Пьеро целует своими бледными губами / Алые губы Коломбины», «чёрно-красное трико» Арлекино, «красная зона», красный сигнал светофора, «языки адского пламени», «кровавые гнойные язвы», «кровь чёрного петуха»). Дорисовывают сумеречный образ Города и легко угадывающиеся оттенки бледного, серого, мутного, грязного («бескровные губы», «дождь вперемежку со снегом», «день, затухающий в разводах грязи») и, наконец, лунный цвет и свет. Образ луны в книге встречается довольно часто, с одной стороны, как нечто, сопутствующее ночи, тёмному времени суток, которое в этом Городе, похоже, не сменяется утром («вечно светит луна и никогда не восходит солнце»), с другой — как что-то ненадёжное, способное обмануть («Как, скажите, вообще может обманщик быть в белом?! Да-да, лунный обманщик!»).
Один из наиболее ярких образов-рефренов — это слепота, отсутствие глаз: «кошка была как настоящая … только глазницы её были пустыми»; «пустые глазницы» рыцаря; «безглазая корова ночи». Автор будто говорит нам о том, что зрение в этом мрачном мире или, вероятно, иллюзорном межмирье и не нужно: «лучше туда не заглядывать / потому что там ничего нет». Ничего — хорошего, жизнеутверждающего. Есть только маленькие, слабые, смертные мы, изо дня в день убивающие одновременно и себя, и других. Почти как Раскольников, который «ухлопал старуху-процентщицу», напоминает нам Анаит Григорян, «обухом топора, направив на себя лезвие».
При этом мы продолжаем верить в лучшее, в не существующую на самом деле вселенскую справедливость: так, ребёнок верил своим родителям, потому что они «не могли тебя обманывать»; так взрослые, и болея раком, и в последние секунды перед гибелью в аварии, надеются на счастливую жизнь с любимыми и верят в то, что «нет страданий и смерти, всё это ошибка». Мы все, живя в этом «Вечном Городе», «погружённом в сумерки», продолжаем оставаться наивными детьми и ждём чего-то светлого: «Эликсира Вечной Жизни», счастья, любви. Мы все на что-то надеемся, пребывая на самом деле «за гранью добра и зла» в невесёлом, жутком цирке, в который — из светлого мира грёз — мы когда-то ушли работать, как хомячки, не попрощавшись ночью с теми, кто нас любил.
Несмотря на периодически возникающее ощущение обманчивости, зыбкости, сна, здесь всё — по-настоящему: люди по правде умирают, но вселенская жизнь при этом продолжается («кого-то убивают … а время идёт»), дети искренне чего-то боятся, и эти, детские, страхи не стоит обесценивать: вымышленный крокодил под кроватью может быть страшнее реальных катаклизмов (например, в экономике), и какое счастье, что это, вслед за своим сыном, понимает и его взрослый серьёзный отец, не похоронивший ребёнка внутри себя. В этой книге, полной, казалось бы, взрослой безысходности, всё же остаётся место для чего-то трепетного, по-детски незамутнённого, пробивающегося сквозь механический холод одиночества. Так, маленькие девочки, сёстры, верят в то, что душа — это струнный инструмент и «когда с кем-то ссоришься / рвётся струна», а ещё «мы думаем, что рядом с нами / кому-то лучше, чем без нас».
«Вещество жизни»
У каждого автора, чьи рассказы вошли в сборник «Все на дачу!», — свой голос, но, несмотря на это «многоголосье», не возникает ощущения эдакого Вавилонского столпотворения. Вроде бы, составитель смешал языки (стили), но ты чувствуешь некую общность, и не только из-за объединяющей тематики (воспоминания о летнем отдыхе, преисполненные детской первозданности чувств и эмоций), но и потому, что в любом сюжете ты находишь что-то своё, что-то ИЗ своего: сбывшегося или не...
У каждого автора, чьи рассказы вошли в сборник «Все на дачу!», — свой голос, но, несмотря на это «многоголосье», не возникает ощущения эдакого Вавилонского столпотворения. Вроде бы, составитель смешал языки (стили), но ты чувствуешь некую общность, и не только из-за объединяющей тематики (воспоминания о летнем отдыхе, преисполненные детской первозданности чувств и эмоций), но и потому, что в любом сюжете ты находишь что-то своё, что-то ИЗ своего: сбывшегося или не достигнутого, прощённого или так и не отпущенного.
Во всех рассказах, если говорить словами одного из авторов — Дины Рубиной, есть «вещество жизни». Зримое, честное, близкое каждому из нас вещество. Так, ее лирическая героиня «ощутила под ребрами взмыв жаркого счастья и удивилась, что это еще случается» с нею (знакомое ощущение, не правда ли?); девчонка из рассказа «Неуловимый дедушка» Марии Авериной «томилась, не понимая, что... делать с этой сладкой и одновременно жгучей тоской» (признайтесь, что испытывали и это чувство); а в «Лете девяносто восьмого» Анаит Григорян «Даша почувствовала, что у нее в животе стало как-то неуютно, как перед контрольной по математике» (ну кто из нас не ощущал такого страха!).
«Все на дачу!» — это колорит разных мест (Ленобласти, ближнего зарубежья, Греции), времен (из 90-х — в сегодняшние дни), характеров (от ярких образов сильных духом девчонок-заводил в рассказах Марии Авериной и Анаит Григорян до «кризисных» героев Булата Ханова и Валерии Пустовой). Здесь вам и первая влюбленность героини Марии Авериной, заставляющая «подолгу стоять у окна палаты и смотреть зачем-то на занимающийся рассвет»; и детские страхи мальчика Севы в рассказе Татьяны Соловьевой «Посмотри на себя» («вязкий комок паники медленно поднимался из его желудка»); и выращенная на обидах прошлого боль настоящего… настоящая боль в рассказе Валерии Пустовой: читая ее «На годы и с юности», ты будто заглядываешь в записи, выполненные по заданию психотерапевта («как паттерн с детства несмываемого оскорбления»).
«Я в домике»
«Все на дачу!» — это не о даче. И даже не о лете, не просто о нем. Это про дружбу и любовь, про отношения между людьми и детские иллюзии, про обиды и принятие. Иными словами, про родное, понятное, но небезболезненное.
В этих рассказах ты чувствуешь себя, как дома, но когда ты еще не взрослый, а ребенок: тебе здесь уютно, но бывает и страшно. Например, в полной темноте, ночью, или если близкие вечером где-то задерживаются. В такие моменты особенно остро нуждаешься в безопасности. Так, сестры Даша и Карина в рассказе Анаит Григорян, когда были маленькими, играли, «кто быстрее запрыгнет на кровать, свернется калачиком и крикет: «Я в домике!» Ведь все же помнят этот наивный способ игровой защиты: мол, в домике тебя не тронут, главное — успеть спрятаться, защититься... и от обжигающих оплеух, и от «колючих комьев репьев», и от «злого любопытства» «противной девчонки».
И мне, читателю, хотя бы ненадолго, хочется быть спокойной за будущее этих детей (к слову, за судьбами персонажей из «Лета 98-го» можно проследить и за пределами этого сборника, в романе Анаит Григорян «Посёлок на реке Оредеж»).
Единство и борьба... разноголосья
В рассказе Марии Авериной как сама героиня — смелая, неугомонная, шебутная, так и метафоры в речи автора — под стать характеру этой девчонки: яркие, смачные, резкие: «как заправский пиратский корабль, неслась по воле волн», «закинул меня на сиденье через руль, как волейбольный мяч». И даже на, казалось бы, романтичном Последнем костре в пионерлагере «остервенело выплевывая искры в звездное небо, трепыхались ошметки пламени».
В то же время в «Детоксе» Булата Ханова мы слышим мужской, сдержанный, а порой и намеренно (?) птичий язык: «к загородной тишине тоже надлежало привыкнуть», «среди посуды обнаружились даже фужеры». Даром что герой Ханова, Василий Беспалов, работал в тренинговой компании: в какой-то момент я поймала себя на мысли, что сухая, казенная речь автора — это такой прием, часть некоего НЛП. «Василий испытал исключительно облегчение. Избавился от обременительной привязанности и высвободил лишние часы для сна»... Пробираясь через этот неживой язык, ты словно вместе с героем чувствуешь, что до увольнения он и не жил вовсе, а, как робот или зомби, ежедневно выполнял необходимые, заданные программой, действия.
У авторов, пишущих по-разному, не похожи друг на друга и их главные герои. Разноголосье характеров, их, порою, антагонизм передается, в частности, через отношение персонажей к временны?м категориям. Так, например, постоянство — нечто, что будет «всегда», — считает ужасным Маша в «Неуловимом дедушке» («в моем шкафу будет всегда (какое страшное слово!) царить идеальный порядок!»), и, напротив, очень на это постоянство, правда, в отношениях, рассчитывает Василий из «Детокса» (у него сбивается дыхание, когда он слышит такие «горькие слова», как: «я и ты — это не навсегда», «между нами все непрочно и временно»).
Язык сборника — это «шепот арыков» (Д.Рубина), «рокочущий кворум дворовых детей» (В.Пустовая), биение мотыльков «мягкими крылышками о плафон настольной лампы» (А. Григорян)... Если монастырь в рассказе Рубиной «был совершенен в своем эклектичном несовершенстве», то сборник «Все на дачу!», мне кажется, един в своем разноголосье. Читая эту книгу, ты понимаешь каждого героя или, как минимум, веришь ему — так в рубинском Ташкенте люди «общались на всех языках понемножку» (недаром автор приводит сравнение с Ноевым ковчегом).
Общее впечатление от книги «Все на дачу!» можно передать словами лирической героини рассказа Марии Авериной: «сердце у меня от совокупной этой картинки… замирало вполне горестно и по-настоящему», потому что в сборнике зарифмованы «все оттенки… личных переживаний»: от «нежно розовеющих» и «светящихся ушей предмета... воздыханий» Маши в «Неуловимом дедушке» — до цветового (и философского) рефрена в рассказе Рубиной: «где синева морская сливалась с синевой небесной, перетекая друг в друга, начисто теряя линию слияния».
Это очень честный и пронзительный роман. Главная героиня – вчерашняя семиклассница Катя Комарова (автор, правда, называет её преимущественно по фамилии), вынужденная заботиться о своих младших сёстрах и братьях, не особо нужных пьющим родителям. О себе же ей думать некогда: не знавшая детства и любви (чуть ли не самое ласковое, что она слышала в свой адрес, да и то не от матери, а от бабки, – «кикимора моя») Комарова ни на что не жалуется: «Дома-то как? – Так как-то...»; «Сильно больно? – Да...
В романе всем кто-то причиняет боль: бабку Марью и второй муж бил головой о стену, и сын колотил, а сейчас он, напиваясь, избивает своих старших дочерей, Комарову с Ленкой; таскает сестёр за волосы и их обиженная на неудавшуюся жизнь мать; продавщицу Олесю Иванну в детстве тоже мать лупила, а отчим – и вовсе изнасиловал… Плохо в романе – всем, и все беззащитны, как дети, ведь даже сам Христос – ребёнок (по крайней мере, жене священника, Татьяне, «казалось, что мир замучил и распял именно ребёнка»).
Все герои «Посёлка...» ищут любви. Сон, приснившийся священнику Сергию ещё до его женитьбы, говорит о том, что именно любовь между мужчиной и женщиной – на вершине всего, и что выше церковной крыши – долгий тёплый поцелуй. Правда, не всем хватает сил на надежду. Так, одинокая продавщица сельпо Олеся Иванна, которая в ожидании своего принца встречается с женатыми деревенскими мужиками и с другими ухажёрами, дачниками, рассуждает: «Может, и нет её, этой любви. И счастья нет никакого…».
В романе есть несколько лейтмотивов и образов-контрастов. Прежде всего, это противоборство реки (= жизни возле реки) и железной дороги (как возможности уехать отсюда), т.е. беспросветного существования и мечты о лучшей судьбе. Посёлок противопоставляется Городу как некоему месту, где можно стать счастливым. Одни жители о переезде мечтают, другие – задумываются, а неместные, дачники, просто рвутся обратно («Уехать бы, уехать отсюда – и от этих домов, и от этой реки»). На протяжении всего романа слышится стук то электричек, то товарняков. И Комарова ходит на станцию любоваться поездами, и Олеся Иванна в детстве «смотреть на них бегала». «Комаровой тоже хотелось бы так ехать – неизвестно куда, в пустой электричке, где для неё одной горит свет». Железная дорога, с её множественными путями, которые «то сливались, то снова расходились», предстаёт как утопический образ светлого пути. Свет словно брезжит, мнится героям где-то там, за горизонтом, где «солнце повисло над железной дорогой».
Очевидны и другие образы-контрасты. Так, в аллегорической паре «темнота – свет» первое понятие связано и с необразованностью (мракобесие – вера), и с тяжёлой, беспросветной жизнью (жестокость – любовь), в которой не помогает даже религия, ведь в темноте церковь – как «чёрный силуэт с крестом, ... как будто нарисованный на небе чёрной краской». Ещё одна антонимическая пара – чистота и грязь: и у Комаровой, на руках, «казалось, грязь намертво въелась в каждую пору и каждую трещинку на коже»; и у заплаканной Олеси Иванны «вокруг глаз были тёмные разводы туши», но отец Сергий «благословил бы её такую чумазую». В семье священника и его жены – напротив, чисто и опрятно, и «небо за окном было чистое»; и «Татьяна тоже была чистая».
Но не всегда чистота и свет сопутствуют чему-то радостному. Так, далёким от грязи, во всех смыслах, Сергию и Татьяне Бог детей не дал, и они явно от этого страдают. А по воспоминаниям Олеси Иванны, в то утро, когда над ней надругался отчим, «на чистом, без единого облачка небе как ни в чём не бывало светило солнце, равнодушно и без разбора согревая всех своими лучами». Спустя годы, насильника «нашли на болотистом берегу Оредежи»: его не то старший брат Олеси утопил, не то он сам упал в реку пьяным и «так и захлебнулся в вонючей илистой жиже».
Река в романе упоминается постоянно, как то место, в котором можно пойти на дно либо осознанно, либо – волею судьбы («каждый год кто-нибудь то утонет, то утопится»); используется это сравнение и при описании состояния больного ребёнка («было слышно тревожное дыхание Сани, как будто он тонул и пытался ухватить слабеющими губами немного воздуха»); и даже печенье, которое готовится на топлёном молоке, называют здесь «утопленниками»… Неудачно вышедшая замуж мать Комаровой, Наталья, беременная хотела утопиться («Утопилась бы – стала бы русалкой, ... жила бы с водяным... И она, Комарова, родилась бы водяницей – всё лучшее, чем кикиморой»). Но реке – всё равно, она – «равнодушная ко всему», и Комарову она «так бы и несла, кружа и играя, если бы платье не намокло и не потянуло ко дну».
У Комаровой нет надежды ни на посёлок, ни на город. То место, где в своих безысходных фантазиях девчонка, ни во что уже не верящая, рассчитывает укрыться и наконец-то назвать себя полностью – по имени, отчеству и фамилии, – это даже не река, а болото. И архетип лес, как некое сказочное пространство, возникает неслучайно: вот пойдёт она «на болото к кикиморам и скажет: «Это я, Комарова Екатерина Михайловна, … примите меня к себе» – и останется навсегда жить в лесу». Комарова, с Ленкой, однажды и во сне «пробиралась куда-то через лес», и «ноги вязли в хлюпкой болотистой почве». А ещё она представляла, как разбежится в темнеющем поле и прыгнет в травы, чтобы плыть, «лёжа на спине, как она иногда плавала в речке». Вообще, природа (языческое всё же преобладает в сознании сельчан) видится героям единственным убежищем для души. Вот и Олесе Иванне хотелось «как одуванчиковый пух, оторваться от земли и полететь – далеко-далеко, куда понесёт её ветер, над полем и лесом».
В романе считываются аллюзии и на чеховские «Сёстры» с «Чайкой», и на пьесу «На дне» Горького и даже на «Грозу» Островского. Напрашиваются аналогии и с персонажами Улицкой и Сенчина, и с «маленькими людьми» из жизненных фантасмагорий Петрушевской. Но эти ассоциации лишь помогают роману Анаит Григорян, полному «живых» диалогов, зримой образности, ёмкой метафоричности и острой пронзительности, раскрыться во всей своей глубине и самобытности.
Это было медленное (признаюсь, получилось не с первого захода – не сразу роман «зашел» мне) погружение в почти незнакомый, но завораживающий мир. В чужую культуру, о которой до этого, к своему стыду, я знала не очень много. Да почти вообще ничего не знала! «Моей Японией» до встречи с «Осьминогом» были, наряду с общеизвестными фактами и стереотипами, только примитивный, основанный преимущественно на передачах о путешествиях, набор ассоциаций в голове; смутные воспоминания о нескольких фильмах...
И вдруг – буквально океанической волной меня накрывают японские топонимы, имена и фамилии, названия традиционных блюд и напитков, особенности менталитета, религии, климата... Неподготовленная, без необходимого японского бэкграунда в эрудиции, первые десятки страниц, я, если честно, с некоторым трудом пробиралась сквозь это обилие «чужого», непривычного. Постоянные сноски и разъяснения, при этом, меня отвлекали и даже, иногда, раздражали. Помню, подобные чувства я испытала в юности в процессе чтения «Ста лет одиночества» Маркеса: первые страницы я, молодая и глупая, пробиралась сквозь дебри аргентинских имен, через всех этих Аурелиано и Мелькиадесов, зато потом от романа меня было не оторвать.
Так вышло и с «Осьминогом» Анаит Григорян. У меня не возникало желания отложить книгу (ну, как книгу – я распечатала пдф-ки, чтобы читать с листа и делать по ходу заметки на полях) и либо никогда больше к этому роману не возвращаться, либо вернуться как-нибудь потом. Мне было интересно во что бы то ни стало или выбраться-таки на берег ровного, спокойного чтения, или, как серфенгист, «поймать волну» и, уже на этой волне, кайфовать. Своего я в итоге добилась: в какой-то момент я начала вдруг получать истинное удовольствие. Но не то, какое получаешь от легкого чтива или просмотра незатейливого детективчика, а такое, какое испытываешь, погружаясь в добротный триллер... Вот сейчас я должна сделать важное признание: сказки, фэнтези и, вообще, почти любая фантастика – это не мое. Ну, вот как-то не сложилось у меня с этими жанрами! Так же, как с мистикой и с ужасами. Максимум, который я готова... ну, хорошо, не терпеть, но читать, не раздражаясь, – это, в первом случае, Стругацкие, а во втором – Кинг. Но вот зато психологические триллеры без налета сверхъестественного – от такого меня за уши не оттащишь.
И что, вы думаете, я с удивлением обнаружила, читая «Осьминога»? Мистический детектив Анаит Григорян меня пленил. И знаете, чем? Своей аутентичной реалистичностью. Страница за страницей, я погружалась в атмосферу океанической сырости и туманности, островной оторванности и незащищенности. Я чувствовала йодистый запах и вкус водорослей, слышала хруст ракушек, ежилась от пронизывающего ветра и кожей ощущала холодную осьминожью осклизлость. Вместе с героями романа, я испытывала ужас, прижимаясь к живому, извивающемуся, как змея, асфальту. Дрожала от холода и страха перед неизвестностью, кутаясь в уже не спасающий, сырой, плед. Все чувства, включая шестое, были задействованы во время чтения «Осьминога». Правда – в неравной (и это особенно меня восхитило) степени.
Зрение... Да, разумеется, оно тоже было задействовано, но что-то не то (а точнее, наоборот, – то, что надо!) было в «Осьминоге» с цветами. В какой-то момент я обратила внимание на то, что реальность, в которой я нахожусь (в которую меня поместила автор), практически монохромна. Вокруг – эдакая серо-черная, мутноватая, ненадежная, вот-вот готовая испариться (утонуть? уйти под землю? просто исчезнуть как не бывало?) сумеречность, с редкими проблесками красок. И это не казалось мне недостатком, авторской недоработкой – наоборот: эта цветовая приглушенность выглядела естественно и органично. Общая серость оттеняла важные (яркие) маячки: в этой зыбкой монохромности отчетливее, резче, выпуклее выделялись и холодный розовый блеск осьминожьей кожи, и теплые красные подтеки крови, и, наконец, последнее голубоватое свечение...
Не знаете, что почитать?